Чем ближе он подходил, тем ближе к Ванюшкину горлу подкатывался нарастающий крик, тем глубже обваливалась в плечи голова, поджидающая удара… Но отец и пальцем не тронул сына — он не лупил ребят, как иные лютые отцы, а, бывало, поймает за ухо да так крутанет, что ухо потом долго горит красным огнем, прожигая болью всего насквозь. Сев в сани, нервно закурив, равнодушно бросил:
— Тюляма!.. — что означало: баба ты, размазня, шаньга творожная, а не мужик. — И туда же, вож-жить… урод в заде ноги. Тьфу! Раззявил рот… — коротким, инисто-синим взглядом скребанул по дрожащему, понурому сыну, тоскливо отметив, что и телогрейка, уже малая, едва сходясь на животе, сидит на парне нескладно, по-бабьи, и что ноги в растоптанных катанках торчат тоже по-бабьи — вразнобой, точно неживые, сырые чурки, и что всё в нем вроде немужицкое, размазанное.
— На пече тебе сидеть, да задницу греть, баушек слушать… — еще раз в злую утеху подразнил он сына, запахнул полушубок и, ловчее устроившись на санях, тронул вожжи, чмокнул губами, и Гнедуха ровно, неторопко побежала. — Вожжить… Куда тебе, балаболу, — отец в последний раз насмешливо покосился на сына, и во взгляде ясно слышалось: э-эх, непуть ты, непуть, и в кого такой уродился, ума не приложу.
Отец больше не оглядывался на сына, и до деляны ехали в чутко натянутом, стылом молчании, которое томило Ванюшку, не давало справиться с терзающим чувством вины.
Въехали в сплошной, тонкоствольный листвяничник, и тут отец высмотрел жерди, уложенные в штабеля, призаваленные снегом. Видимо, после Покрова совхозники рубили их для по-скотинной городьбы и загонов на бараньи гурты и коровьи фермы; штабеля два на днях вывезли, судя по утоптанному снегу и крошеву лиственничной коры, судя по брошенным березовым лагам, на которых и лежали жерди.


















Комментарии
Добавить комментарий